Стихотворения (1912-1915)

14.09.2011

I

Над бесприютной головой
пылай, кочующее небо!

1. БЕЛОЙ НОЧЬЮ

Не небо, — купол безвоздушный
над голой белизной домов,
как будто кто-то равнодушный
с вещей и лиц совлек покров.

И тьма — как будто тень от света,
и свет — как будто отблеск тьмы.
Да был ли день? И ночь ли это?
Не сон ли чей-то смутный мы?

Гляжу на все прозревшим взором,
и как покой мой странно тих,
гляжу на рот твой, на котором
печать лобзаний не моих.

Пусть лживо-нежен, лживо-ровен
твой взгляд из под усталых век, —
ах, разве может быть виновен
под этим небом человек!

2.

Словно дни мои первоначальные
воскресила ты, весна.
Грезы грезятся мне беспечальные,
даль младенчески ясна.

Кто-то выдумал, что были бедствия,
что я шла, и путь тернист.
Разве вижу не таким, как в детстве, я
тополей двуцветный лист?

Разве больше жгли и больше нежили
солнца раннего лучи?
Голоса во мне поют не те же ли:
«Обрети и расточи?»

Богу вы, стихи мои, расскажете,
что Единым Им дыша
никуда от этой тихой пажити
не ушла моя душа.
3.

С пустынь доносятся
колокола.
По полю, по сердцу
тень проплыла.

Час перед вечером
в тихом краю.
С деревцем встреченным
я говорю.

Птичьему посвисту
внемлет душа.
Так бы я по свету
тихо прошла.

16 марта 1915

 

4. НА ЗАКАТЕ

Даль стала дымно-сиреневой,
облако в небе — как шлем.
Веслами воду не вспенивай:
воли не надо, — зачем!

Там, у покинутых пристаней,
клочья не наших ли воль?
Бедная, выплачь и выстони
первых отчаяний боль.

Шлем, — посмотри, — вздумал вырасти,
но, расплываясь, потух.
Мята цветет иль от сырости
этот щекочущий дух?

Вот притянуло нас к отмели, —
слышишь, шуршат камыши?..
Много ль у нас люди отняли,
если не взяли души?

5.

На каштанах пышных ты венчальные
свечи ставишь вновь, весна.
Душу строю, как в былые дни,
песни петь бы, да звучат одни
колыбельные и погребальные, —
усладительницы сна.

6.

Сегодня с неба день поспешней
свой охладельный луч унес.
Гостеприимные скворешни
пустеют в проседи берез.

В кустах акаций хруст, — сказать бы:
сухие щелкают стручки.
Но слишком странны тишь усадьбы
и сердца громкие толчки.

Да, эта осень — осень дважды!
И то же, что листве, шурша,
листок нашептывает каждый,
твердит усталая душа.

7.

Я не люблю церквей, где зодчий
Слышнее Бога говорит,
где гений в споре с волей Отчей
в ней не затерян, с ней не слит,

где человечий дух тщеславный
как бы возносится над ней, —
мне византийский купол плавный
колючей готики родней.

Собор Миланский! Мне чужая
краса! — Дивлюсь ему и я. —
Он точно небу угрожая,
свои вздымает острия.

Но оттого ли, что так мирно
сияет небо, он — как крик?
Под небом, мудростью надмирной,
он суетливо так велик.

Вы, башни! В высоте орлиной
мятежным духом взнесены,
как мысли вы, когда единой
они не объединены!

И вот другой собор… Был смуглый
закат и желтоват и ал,
когда впервые очерк круглый
мне куполов твоих предстал.

Как упоительно неярко
на плавном небе, плавный, ты,
блеснул мне, благостный Сан-Марко,
подъемля тонкие кресты!

Ложился, как налет загара,
на мрамор твой — закатный свет…
Мне думалось: какою чарой
одушевлен ты и согрет?

Что есть в тебе, что инокиней
готова я пред Богом пасть?
— Господней воли плавность линий
святую знаменует власть.

Пять куполов твоих — как волны…
Их плавной силой поднята,
душа моя, как кубок полный,
до края Богом налита.

1914. Forte dei Marmi

8.

Голубыми туманами с гор на озера плывут вечера.
Ни о завтра не думаю я, ни о завтра и ни о вчера.
Дни — как сны. Дни — как сны. Безотчетному мысли покорней.
Я одна, но лишь тот, кто один, со вселенной Господней вдвоем.
К тайной жизни, во всем разлитой, я прислушалась в сердце моем, —
и не в сердце ль моем всех цветов зацветающих корни?
И ужели в согласьи всего не созвучно биенье сердец,
и не сон — состязание воль — Всех венчает единый венец:
надо всем, что живет, океан расстилается горний.

9.

Смотрят снова глазами незрячими
Матерь Божья и Спаситель-Младенец.
Пахнет ладаном, маслом и воском.
Церковь тихими полнится плачами.
Тают свечи у юных смиренниц
в кулачке окоченелом и жестком.
Ах, от смерти моей увези меня,
ты, чьи руки загорелы и свежи,
ты, что мимо прошла, раззадоря!
Не в твоем ли отчаянном имени
ветер всех буревых побережий,
о, Марина, соименница моря!

5 августа 1915. Святые Горы.

10.

Полувесна и полуосень!
В прорыве мутных облаков
плывет задумчивая просинь,
во влажных далях лес лилов.

Прибита ветром к придорожью
листа осеннего руда,
и точно холод ходит дрожью
по зябкой тихости пруда.

Но вспыхнет зной не в этом небе ль?
В листве не этих ли дубрав?
Уж юный зеленеет стебель
В сединах прошлолетних трав.

11.

Как светел сегодня свет!
Как живы ручьи живые!
Сегодня весна впервые,
и миру нисколько лет!

И этот росток стебля,
воистину, первороден,
как в творческий день Господен,
когда зацвела земля.

Всем птицам, зверям и мне,
затерянной между ними,
Адам нарекает имя, —
не женщине, а жене.

Ни святости, ни греха!
Во мне, как во всем, дыханье,
подземное колыханье
вскипающего стиха.

Ноябрь 1915 /?/

12.

Ветер ярый, ветер гневный,
рвущий в море паруса,
я в твоей руке напевной
вызываю голоса.

Сердцу скучно быть спокойным, —
застучи в моей крови,
словно посвистом разбойным
злые силы созови.

Разорви сознанья привязь,
всем страстям открой пути.
Своевольем осчастливясь,
время к бездне подойти.

Ветер ярый, ветер гневный,
рвущий в море паруса,
разбуди в струне напевной
ветровые голоса!

13.

Летят, пылая, облака,
разрушился небесный город.
Упряма поступь и легка,
раскинут ветром вольный ворот.

Кто мне промолвил «добрый путь»,
перекрестил — кто на дорогу?
Пусть не устанут ветры дуть,
от своего стремить порога.

Былое — груз мой роковой —
бросаю черту на потребу.
Над бесприютной головой
пылай, кочующее небо!

31 июля 1915. Святые Горы.
II

В безмерный час тоски земной…

14.

Закат сквозь облако течет туманно-желтый,
и розы чайные тебе я принесла.
В календаре опять чернеет знак числа
того печального, когда от нас ушел ты.

С тех пор луна цвела всего двенадцать раз,
двенадцать раз она, расцветши, отцветала,
но сколько милых уст, но сколько милых глаз
с тех пор закрылось здесь, в ночах и днях, устало.

Иду. Бесцелен путь, и мой напрасен шаг,
и на щеках моих так жалко-праздны слезы.
Все минет навсегда. Минутен друг и враг,
как это облако вдали, как эти розы.

15.

Мягко, лоно, будь постельное,
глубь глубокая — земля.
Колыханье колыбельное,
лейся, поле шевеля.

Травы, заведите шопоты,
вечер, росы расплесни,
над могилой одиноко ты,
Божий глаз — звезда, блесни.

Утиши шаги беспечные,
ты, кто мимо шел, спеша.
Вспомни: здесь на веки вечные
убаюкана душа.

16.

Памяти моей матери

«Забыла тальму я барежевую.
Как жаль!» — сестре писала ты.
Я в тонком почерке выслеживаю
души неведомой черты.

Ты не умела быть доверчивою:
закрыты глухо а и о
Воображением дочерчиваю
приметы лика твоего.

Была ты тихой, незатейливою,
как строк твоих несмелый строй.
И все, что в сердце я взлелеиваю,
тебе б казалось суетой.

Но мне мила мечта заманчивая,
что ты любила бы меня:
так нежен завиток, заканчивая
вот это тоненькое я.

17. КАРОЛИНЕ ПАВЛОВОЙ

И вновь плывут поля — не видишь ты, не видишь! —
и одуванчик умилительно пушист.
Росинку шевеля, — не видишь ты, не видишь! —
пошатывается разлатый лист.

И провода поют, — не слышишь ты, не слышишь! —
как провода поют над нивами, и как
вдали копыта бьют, — не слышишь ты, не слышишь! —
и поздний выстрел будит березняк.

Июль у нас, январь, — не помнишь ты, не помнишь:
тебе столетие не долгосрочней дня.
Так памятлива встарь, — не помнишь ты, не помнишь
ни вечера, ни ветра, ни меня!

24 сентября 1915

18.

Я воскресенья не хочу…
Ф.Сологуб

Вчера ты в этой жизни жил,
был на меня твой взгляд приподнят, —
и вот, сам дьявол услужил,
тебя являя мне сегодня:

в сафьянный вклепан переплет,
ты на листе старинной книги.
Бровей все так же крут разлет,
все так же лба покоен выгиб.

И лиходумных глаз мягка
монашеская поволока,
и та же алчность и тоска —
твой рот, прорезанный жестоко.

Лишь милой вольностью одежд
век отдаленный обозначен, —
ревнивый, тощий смокинг где ж?
Докучно стан твой им не схвачен.

Груди не очертил жилет
самодовольным полукругом, —
на тьме твоих волос берет,
плаща зыбится ткань упруго.

И складка каждая вольна —
здесь широка, там снова уже —
атласа темная волна
у шеи тает в пене кружев…
В безмерный час тоски земной
о смерти, об иной отчизне,
открыто дерзко предо мной
свидетельство нетленной жизни.

19.

Злому верить не хочу календарю.
Кто-то жуткий,
что торопишь? Я не подарю
ни минутки.

Каждый день тебе по одному листку, —
разве мало?
Ростовщичью ублажать твою тоску
я устала.

С нотной, чудится мне, спрыгнул ты строки
черной ноткой,
вечно складываешь пальчики-крючки
ты щепоткой, —

отщипнуть бы, выхватить из жизни день,
душу вытрясть.
Я твою, пустая, злая дребедень,
знаю хитрость.

Осень, осень, только по календарю!
Кто-то жуткий,
не обманешь, — я не подарю
ни минутки.

20.

Где море? Где небо? Вверху ли, внизу?
По небу ль, по морю ль тебя я везу,
моя дорогая?

Отлив. Мы плывем, но не слышно весла,
как будто от берега нас отнесла
лазурь, отбегая.

Был час — или не был? В часовенке гроб,
спокойствием облагороженный лоб, —
как странно далек он!

Засыпало память осенней листвой…
О радости ветер лепечет и твой
развеянный локон.

Февраль 1915

III.

И ядра — дьявола плуги — взрывают нови.

21.

И дам тебе ключи от Царства Небесного:
и что свяжешь на земле, то будет связано
на небесах…
Евангелие от Матфея, гл. 16

Как встарь, смешение наречий, —
библейский возвратился век,
и поднял взгляд нечеловечий
на человека человек.

Гонимы роковою ложью,
друг в друге разъяряют злость,
и, поминая имя Божье,
в Христову плоть вонзают гвоздь.

По нивам и по горным кряжам
непостижимый свист ядра…
Что скажете и что мы скажем
на взгляд взыскующий Петра?

26 октября 1915

22. ФРИДРИХУ КРУППУ

сонет

На грани двух веков стоишь ты, как уступ,
как стародавний грех, который не раскаян,
Господней казнию недоказненный Каин,
братоубийственный, упорный Фридрих Крупп.

На небе зарево пылающих окраин.
На легкую шинель сменяя свой тулуп,
идет, кто сердцем щедр и мудро в речи скуп —
расцветов будущих задумчивый хозяин…

И ядра — дьявола плуги — взрывают нови,
и севом огненным рассыпалась шрапнель…
О, как бы дрогнули твои крутые брови

и забродила кровь, кровавый чуя хмель!
Но без тебя сверкнул, и рухнул, и померк,
тобой задуманный чугунный фейерверк.

23.

К нам долетит ли бранный огонь?
Крылаты лихие дела! —
Ржет конь,
яростный конь,
грозный конь,
грызет удила.
Тучей закрыли призрачный луч,
с поморья нагрянув, ветра, —
тьма туч,
скопище туч,
пляска туч
над градом Петра.

В дни грозовые слышится вновь
знакомый раскатистый скок.
Взвел бровь,
тяжкую бровь,
злую бровь
державный Ездок.

24.

Люблю тебя в твоем просторе я
и в каждой вязкой колее.
Пусть у Европы есть история, —
но у России: житие.

В то время как в духовном зодчестве
пытает Запад блеск ума,
она в великом одиночестве
идет к Христу в себе сама.

Порфиру сменит ли на рубище,
державы крест на крест простой, —
над странницею многолюбящей
провижу венчик золотой.

Ноябрь 1915 /?/

IV

Все же промчится скорей песней обманутый день…
Овидий

25.

Если узнаешь, что ты другом упрямым отринут,
если узнаешь, что лук Эроса не был тугим,
что нецелованный рот не твоим лобзаньем раздвинут,
и, несговорчив с тобой, алый уступчив с другим.

Если в пустыню сады преобразила утрата, —
пальцем рассеянным все ж лирные струны задень:
в горести вспомни, поэт, ты слова латинского брата:
«Все же промчится скорей песней обманутый день».

1912

26.

На синем — темнорозовый закат
и женщина, каких поют поэты.
Вечерний ветер раздувает плат:
по синему багряные букеты.

И плавность плеч и острия локтей
явила ткань узорная, отхлынув.
Прозрачные миндалины ногтей
торжественней жемчужин и рубинов.

У юных мучениц такие лбы
и волосы — короны неподвижней.
Под взлетом верхней девичьей губы
уже намеченная нега нижней.

Какой художник вывел эту бровь,
и на виске лазурью тронул вену,
где Рюриковичей варяжья кровь
смешалась с кровью славною Комнена.

16 сентября 1915

27.

Туго сложен рот твой маленький,
взгляд прозрачен твой и тих, —
знаю, у девичьей спаленки
не бродил еще жених.

Век за веком тропкой стоптанной
шли любовников стада,
век за веком перешептано
было сладостное «да».

Будет час и твой, — над участью
станет вдруг чудить любовь,
и предчувствие тягучестью
сладкою вольется в кровь.

Вот он — милый! Ты указана
— он твердит — ему судьбой.
Ах, слова любви заказаны,
как заигран вальс пустой!

Но тебе пустоговоркою
милого не мнится речь:
сердцем ты — дитя незоркое,
лжи тебе не подстеречь.

Ты не спросишь в ночи буйные,
первой страстью прожжена,
чьи касанья поцелуйные
зацеловывать должна.

Туго сложен рот твой маленький,
взгляд прозрачен твой и тих, —
знаю, у девичьей спаленки
не бродил еще жених.

28. СОНЕТ

Следила ты за играми мальчишек,
улыбчивую куклу отклоня.
Из колыбели прямо на коня
неистовства тебя стремил излишек.

Года прошли, властолюбивых вспышек
своею тенью злой не затемня
в душе твоей — как мало ей меня,
Бетинна Арним и Марина Мнишек!

Гляжу на пепел и огонь кудрей,
на руки, королевских рук щедрей, —
и красок нету на моей палитре!

Ты, проходящая к своей судьбе!
Где всходит солнце, равное тебе?
Где Гете твой и где твой Лже-Димитрий?

9 мая 1915

29.

Я не знаю моих предков — кто они?
Где прошли, из пустыни выйдя?
Только сердце бьется взволнованней,
чуть беседа зайдет о Мадриде.

К этим далям овсяным и клеверным,
прадед мой из каких пришел ты?
Всех цветов глазам моим северным
опьянительней черный и желтый.

Правнук мой, с нашей кровью старою,
покраснеешь ли, бледноликий,
как завидишь певца с гитарою
или женщину с красной гвоздикой?

15 июня 1915. Коктебель

30.

К чему узор расцвечивать пестро?
Нет упоения сильней, чем в ритме.
Два такта перед бурным болеро
пускай оркестр гремучий повторит мне.

Не поцелуй, — предпоцелуйный миг,
не музыка, а то, что перед нею, —
яд предвкушений в кровь мою проник,
и загораюсь я и леденею.

31. ЕКАТЕРИНЕ ГЕЛЬЦЕР

И вот она! Театр безмолвнее
невольника перед царем.
И палочка взвилась, как молния.
и вновь оркестра грянул гром.

Лучи ль над ней свой блеск умножили,
иль от нее исходит день?
И отрок рядом с ней — не то же ли,
что солнцем брошенная тень?

Его непостоянством мучая,
носок вонзая в пол, и вдруг,
как циркулем, ногой летучею
вокруг себя обводит круг.

И, следом за мгновенным роздыхом,
пока вскипает страсть в смычках,
она как бы вспененным воздухом
взлетает на его руках…

Так встарь другая легконогая
— прабабка «русских Терпсихор» —
сердца вздыхательные трогая,
поэта зажигала взор.

У щеголей не те же чувства ли,
но разочарованья нет:
на сцену наведен без устали
Онегина «двойной лорнет».

26 октября 1915

32.

Кипящий звук неторопливых арб
просверливает вечер сонно-жаркий.
На сене выжженном, как пестрый скарб,
лежат медноволосые татарки.

Они везут плоды. На конских лбах
лазурных бус позвякивают кисти.
Где гуще пурпур — в вишнях ли, в губах?
Что — персик или лица золотистей?

Деревня: тополя в прохладе скал,
жилища и жаровни запах клейкий.
Зурна заныла, — и блеснул оскал
татарина в узорной тюбетейке.

7 июля 1915. Коктебель

33. ТРИОЛЕТЫ

Как милый голос, оклик птичий
тебя призывно горячит.
Своих, особых полн отличий,
как милый голос, оклик птичий, —
и в сотне звуков свист добычи
твой слух влюбленный отличит.
Как милый голос, оклик птичий
тебя призывно горячит.
В часы, когда от росных зерен
в лесу чуть движутся листы,
твой взор ревнив, твой шаг проворен.
В часы, когда от росных зерен
твой черный локон разузорен,
в лесную глушь вступаешь ты —
в часы, когда от росных зерен
в лесу чуть движутся листы.

В руках, которым впору нежить
лилеи нежный лепесток, —
лишь утро начинает брезжить, —
в руках, которым впору нежить,
лесную вспугивая нежить,
ружейный щелкает курок —
в руках, которым впору нежить
лилеи нежный лепесток.

Как для меня приятно странен
рисунок этого лица, —
преображенный лик Дианин!
Как для меня приятно странен,
преданьем милым затуманен,
твой образ женщины-ловца.
Как для меня приятно странен
рисунок этого лица!

34.

Как в истерике, рука по гитаре
заметалась, забилась, — и вот
о прославленном, дедовском Яре
снова голос роковой поет.

Выкрик пламенный, — и хору кивнула,
и поющий взревел полукруг,
и опять эта муза разгула
сонно смотрит на своих подруг.

В черном черная, и белы лишь зубы,
да в руке чуть дрожащий платок,
да за поясом воткнутый, грубый,
слишком пышный, неживой цветок.

Те отвыкнуть от кочевий успели
в ресторанном тепле и светле,
тех крестили в крестильной купели,
эту — в адском смоляном котле!

За нее лишь в этом бешеном сброде,
задивившись на хищный оскал,
забывая о близком походе,
поднимает офицер бокал!

26 сентября 1915

35. РОНДЕЛЬ

Она поет: «Аллаверды,
Аллаверды — Господь с тобою», —
и вздрогнул он, привычный к бою,
пришлец из буйной Кабарды.

Рука и взгляд его тверды, —
не трепетали пред пальбою.
Она поет: «Аллаверды,
Аллаверды — Господь с тобою».

Озарены цыган ряды
луной и жженкой голубою.
И, упоенная собою,
под треск гитар, под вопль орды
она поет: «Аллаверды».

29 сентября 1915

36. ГАДАНИЕ

Я — червонная дама. Другие, все три,
против меня заключают тайный союз.
Над девяткой, любовной картой, — смотри:
книзу лежит острием пиковый туз,
занесенный над сердцем колючий кинжал.
Видишь: в руках королей чуждых — жезлы,
лишь червонный один меч в руке своей сжал,
злобно глядит, — у других взгляды не злы…
Будет любовь поединком двух воль.
Кто же он, кто же он, грозный король?

Ни друзей, ни веселий, ни встреч, ни дорог! —
словно оборвана нить прежней судьбы,
и не свадебный хор стережет мой порог, —
брачной постелью в ту ночь будут гробы.
От всего, что любимо, меня отделя,
черные, видишь, легли карты кругом.
Мысли, черные мысли — гонцы короля:
близок приход роковой в светлый мой дом…
Будет любовь поединком двух воль.
Кто же он, кто же он, грозный король?

Ноябрь 1915

37.

Должно быть, голос мой бездушен,
и речь умильная пуста.
Сонет дописан, вальс дослушан
и доцелованы уста.

На книгу облетает астра,
в окне заледенела даль.
Передо мной: «L’Abesse de Castro»,
холодно-пламенный Стендаль.

Устам приятно быть ничьими,
мне мил пустынный мой порог…
Зачем приходишь ты, чье имя
несет мне ветры всех дорог?

3 сентября 1915

V

Я вспомню все.

38. САФИЧЕСКИЕ СТРОФЫ

Эолийской лиры лишь песню заслышу,
загораюсь я, не иду — танцую,
переимчив голос, рука проворна, —
музыка в жилах.

Не перо пытаю я, струны строю,
вдохновенною занята заботой:
отпустить на волю, из сердца вылить
струнные звоны.

Не забыла, видно, я в этой жизни
незабвенных нег незабвенных песен,
что певали древле мои подруги
в школе у Сафо.

39.

Люблю в романе все пышное и роковое:
адский смех героинь, напоенный ядом клинок…
а наша повесть о том, что всегда нас — двое,
что, друг к другу прильнув, я одна и ты одинок.

О, как таинствен герой романтически-тощий,
с томной бледностью щек, с разлетом суровых бровей!
И есть ли тайна скучнее нашей и проще:
неслиянность души с душою, возлюбленной ей.

40. САФИЧЕСКИЕ СТРОФЫ

Слишком туго были зажаты губы.
— Проскользнуть оттуда могло бы слово? —
Но меня позвал голос твой ї я слышу —
именем нежным.

А когда, так близки и снова чужды,
возвращались мы, над Москвой полночной
с побережий дальних промчался ветер, —
морем подуло…

Ветер, ветер с моря, один мой мститель
прилетит опять, чтобы ты, тоскуя,
вспомнил час, когда я твое губами
слушала сердце.
41.

Он в темных пальцах темную держал
тяжелую и сладостную розу.
По набережной к дому провожал
нас Requiem суровый Берлиоза.

Под нами желтая рвалась река,
как будто львиная металась грива…
И, подавая розу, льнет тоскливо
к моей руке его рука.

Над мраморною лестницей, в саду
стелили тени плавные платаны,
и слабо волновался на ходу
лиловый шелк торжественной сутаны…

И расстаемся мы не потому ль,
(ах, был весь Рим в том профиле орлином!)
что горьким вереском и острым тмином
в моей стране цветет июль?

29 июля 1915. Святые Горы

42. РОНДО

Я вспомню все. Всех дней, в одном безмерном миге,
столпятся предо мной покорные стада.
На пройденных путях ни одного следа
не мину я, как строк в моей настольной книге,
и злу всех дней моих скажу я тихо «да».

Не прихотью ль любви мы вызваны сюда, —
любовь, не тщилась я срывать твои вериги!
И без отчаянья, без страха, без стыда
я вспомню все.

Пусть жатву жалкую мне принесла страда,
не колосом полны — полынью горькой — риги,
и пусть солгал мой бог, я верою тверда,
не уподоблюсь я презренному расстриге
в тот бесконечный миг, в последний миг, когда
я вспомню все.

43.

Журавли потянули к югу.
В дальний путь я ухожу.
Где я встречу ее, подругу,
роковую госпожу?

В шумном шелке ли, в звонких латах?
В кэбе, в блеске ль колесниц?
Под разлетом бровей крылатых
где ты, ночь ее ресниц?

Иль полунощные бульвары
топчет злой ее каблук?
Или спрятался локон ярый
под монашеский клобук?

Я ищу, подходя к театру,
и в тиши церковных стен —
не Изольду, не Клеопатру,
не Манон и не Кармен!

1 августа 1915. Святые Горы

44.

Да, я одна. В час расставания
сиротство ты душе предрек.
Одна, как в первый день создания
во всей вселенной человек!

Но, что сулил ты в гневе суетном,
то суждено не мне одной, —
не о сиротстве ль повествуют нам
признанья тех, кто чист душой?

И в том нет высшего, нет лучшего,
кто раз, хотя бы раз, скорбя,
не вздрогнул бы от строчки Тютчева:
«Другому как понять тебя?»

45.

Снова на профиль гляжу я твой крутолобый,
и печально дивлюсь странно-близким чертам твоим.
Свершилося то, чего не быть не могло бы:
на пути на одном не было места двоим.

О, этих пальцев тупых и коротких сила,
и под бровью прямой этот дико-недвижный глаз!
Раскаяния, — скажи, — слеза оросила,
оросила ль его, затуманила ли хоть раз?

Не оттого ли вражда была в нас взаимней
и страстнее любви и правдивей любви стократ,
что мы двойника друг в друге нашли? Скажи мне,
не себя ли казня, казнила тебя я, мой брат?

46.

Что мне усмешка на этих жестоких устах!
Все, чем живу я, во что безраздумно я верую,
взвесил, оценщик, скажи, на каких ты весах?
Душу живую какою измерил ты мерою?
Здесь ли ты был, когда совершалось в тиши
дело души?

47.

Причуды мыслей вероломных
не смог дух алчный превозмочь, —
и вот, из тысячи наемных,
тобой дарована мне ночь.

Тебя учило безразличье
лихому мастерству любви.
Но вдруг, привычные к добыче,
объятья дрогнули твои.

Безумен взгляд, тоской задетый,
угрюм ревниво-сжатый рот, —
меня терзая, мстишь судьбе ты
за опоздалый мой приход.

48.

Ни утоленности, ни жажды
в истоме вашей не подстеречь.
Ко всем приветны и взор и речь:
соперник мне никто и каждый.

Но необещанным отрадам
как не предать мне мечты, когда
не говорите ни нет, ни да,
но рот целуете мне взглядом?

О, нежные скупые руки,
как бережете свою вы лень…
Но под глазами густеет тень:
он будет, — час любовной муки!

49.

Твои следы в отцветшем саду свежи, —
не все, года, дыханьем своим смели вы!
Вернись ко мне, на пройденный путь счастливый,
печаль свою с печалью моей свяжи.

Пусть я не та, что прежде, и ты не тот,
бывалых дней порадуемся удачам,
а об ином, чего не сказать, поплачем, —
ведь горечь слез о прошлом мягчит, не жжет.

Пока закат твой ярый не стал томней,
пока с дерев ветрами убор не согнан,
пока твой взор, встречаясь с моим, так огнен,
вернись ко мне, любимый, вернись ко мне!

50. РОНДО

Ужель конец? Глаза ненасытимы,
уста мои ненасытимей глаз,
сама судьба им указала вас,
но лишь мгновенье пробыли одни мы,
ужель последним будет первый раз?

Молчание — не тот же ли отказ!
Я не молю, мой друг неумолимый,
но как, тоскуя, не спросить хоть раз:
ужель конец?

Вы, для других мне изменив проказ,
от уст моих к другим устам гонимы,
кому сквозь смех вверяете рассказ
о том, как друг вас любит нелюбимый?
Ужель последний возвещен мне час?
Ужель конец?

51.

Он ходит с женщиной в светлом,
— мне рассказали, —
дом мой открыт всем ветрам,
всем ветрам.

Они — любители музык —
в девять в курзале,
стан ее плавный узок,
так узок…

Я вижу: туманный берег,
в час повечерья,
берег, холмы и вереск,
и вереск.

И рядом с широким фетром
белые перья…
Сердце открыто ветрам,
всем ветрам!

17 июня 1915

52.

В земле бесплодной не взойти зерну,
но кто не верил чуду в час жестокий? —
Что возвестят мне пушкинские строки?
Страницы милые я разверну.

Опять, опять «Ненастный день потух»,
оборванный пронзительным «но если»!
Не вся ль душа моя, мой мир не весь ли
в словах теперь трепещет этих двух?

Чем жарче кровь, тем сердце холодней,
не сердцем любишь ты, — горячей кровью.
Я в вечности, обещанной любовью,
не досчитаю слишком много дней.

В глазах моих веселья не лови:
та, третья, уж стоит меж нами тенью.

В душе твоей не вспыхнуть умиленью,
залогу неизменному любви. —

В земле бесплодной не взойти зерну,
но кто не верил чуду в час жестокий? —
Что возвестят мне пушкинские строки?
Страницы милые я разверну.

53. АЛКЕЕВЫ СТРОФЫ

И впрямь прекрасен, юноша стройный, ты:
два синих солнца под бахромой ресниц,
и кудри темноструйным вихрем
лавра славней, нежный лик венчают.

Адонис сам предшественник юный мой!
Ты начал кубок, ныне врученный мне, —
к устам любимой приникая,
мыслью себя веселю печальной:

не ты, о юный, расколдовал ее.
Дивясь на пламень этих любовных уст,
о, первый, не твое ревниво, —
имя мое помянет любовник.

3 октября 1915

54.

Окиньте беглым, мимолетным взглядом
мою ладонь:
здесь две судьбы, одна с другою рядом,
двойной огонь.

Двух жизней линии проходят остро,
здесь «да» и «нет» —
вот мой ответ, прелестный Калиостро,
вот мой ответ.

Блеснут ли мне спасительные дали,
пойду ль ко дну, —
одну судьбу мою вы разгадали,
но лишь одну.

55.

Скажу ли вам: я вас люблю?
Нет, ваше сердце слишком зорко.
Ужель его я утолю
любовною скороговоркой?

Не слово, — то, что перед ним:
молчание минуты каждой,
томи томленьем нас одним,
единой нас измучай жаждой.

Увы, как сладостные «да»,
как все «люблю вас» будут слабы,
мой несравненный друг, когда
скажу я, что сказать могла бы.

56.

Узорами заволокло
мое окно. — О, день разлуки! —
Я на шершавое стекло
кладу тоскующие руки.

Гляжу на первой стужи дар
опустошенными глазами,
как тает ледяной муар
и расползается слезами.

Ограду перерос сугроб,
махровей иней и пушистей,
и садик — как парчевый гроб
под серебром бахром и кистей…

Никто не едет, не идет,
и телефон молчит жестоко.
Гадаю — нечет или чет? —
по буквам вывески Жорж Блока.

57.

В тот вечер нам было лет по сто.
Темно и не видно, что плачу.
Нас везли по Кузнецкому мосту
и чмокал извозчик на клячу.

Было все так убийственно просто:
истерика автомобилей;
вдоль домов непомерного роста
на вывесках глупость фамилий;

в вашем сердце пустынность погоста;
рука на моей, но чужая,
и извозчик, кричащий на остов,
уныло кнутом угрожая.

58. ГАЗЭЛЫ

Утишительница боли — твоя рука,
белотелый цвет магнолий — твоя рука.

Зимним полднем постучалась ко мне любовь,
и держала мех соболий твоя рука.

Ах, как бабочка, на стебле руки моей
погостила миг — не боле — твоя рука!

Но зажгла, что притушили враги и я,
и чего не побороли, твоя рука:

всю неистовую нежность зажгла во мне,
о, царица своеволий, твоя рука!

Прямо на сердце легла мне (я не ропщу:
сердце это не твое ли!) — твоя рука.

59.

Девочкой маленькой ты мне предстала неловкою.
Сафо

«Девочкой маленькой ты мне предстала неловкою» —
ах, одностишья стрелой Сафо пронзила меня!
Ночью задумалась я над курчавой головкою,
нежностью матери страсть в бешеном сердце сменя, —
«Девочкой маленькой ты мне предстала неловкою».

Вспомнилось, как поцелуй отстранила уловкою,
вспомнились эти глаза с невероятным зрачком…
В дом мой вступила ты, счастлива мной, как обновкою:
поясом, пригоршней бус или цветным башмачком, —
«Девочкой маленькой ты мне предстала неловкою».

Но под ударом любви ты — что золото ковкое!
Я наклонилась к лицу, бледному в страстной тени,
где словно смерть провела снеговою пуховкою…
Благодарю и за то, сладостная, что в те дни
«Девочкой маленькой ты мне предстала неловкою».

Февраль 1915 /?/

60.

Снова знак к отплытию нам дан!
Дикой полночью из пристани мы выбыли.
Снова сердце — сумасшедший капитан —
правит парус к неотвратимой гибели.

Вихри шар луны пустили впляс
и тяжелые валы окрест взлохматили…
— Помолись о нераскаянных, о нас,
о поэт, о, спутник всех искателей!

7 февраля 1915

Категории: Сборники стихов

Добавить комментарий

Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.