Музыка (1926)

14.09.2011

(1916 — 1925)

Другу моему
Ольге Николаевне Цубербиллер

133.

Вдвойне прекрасен цветик на стебле
тем, что цвести ему не много весен,
и жизнь вдвойне прекрасна на земле,
где каждый миг быть может смертоносен.

Стократ прекрасен мир, где человек
взирает — смертный — с творческой корыстью
на полноводное стремленье стройных рек,
на виноград, нагрузший рдяной кистью,
на радужное оперенье птиц,
на скалы, вскинутые вольным взмахом,
на плавный воск и теплый мрамор лиц,
на крест, чернеющий над милым прахом, —

и — смертный бог — тоскующей рукой
запечатлеть бессмертного стремится:
взлетает кисть, вздыхает струнный строй
и в глыбу молот вдумчивый стучится.

134. В КОНЦЕРТЕ

Он пальцы свел, как бы сгребая
все звуки, — и оркестр затих.
Взмахнул, и полночь голубая
спустилась вновь на нас двоих.

И снова близость чудной бури
в взволнованном кипеньи струн,
и снова молнии в лазури,
и рыщет по сердцу бурун.

Он в сонные ворвался бездны
и тьму родимую исторг.
О, этот дивный, бесполезный,
опустошительный восторг!..

К твоим рукам чужим и милым
в смятеньи льнет моя рука,
плывет певучая по жилам
тысячелетняя тоска.

Я вновь создам и вновь разрушу,
и ты — один, и я — одна…
Смычки высасывают душу
до самого глухого дна.

1916

135. ДИРИЖЕР
(отрывок из поэмы)

Высокий, высокий, высокий
затих снизу доверху зал.
Он палочку только приподнял,
и музыке быть приказал, —

и тотчас за струнной решеткой,
на зов чародейный спеша,
взметнулась, рванулась, забилась
плененная в скрипке душа.

И голубь, в дупле заточенный,
прервал свой насильственный сон, —
и влажная жалоба флейты
влилась в закипающий стон.

И тягостно, всеми стволами,
орган среброствольный дохнул,
и тесные стены и купол
раздвинул торжественный гул, —

и мир переполнился тьмою.
В котлах закипела смола,
и не было неба, но все же
я кверху глаза подняла.

Под куполом окна синели,
и день был так просто певуч,
и рупором прямо к оркестру
спускался серебряный луч…

Я знаю, я знаю, зачем он,
кто внемлет в надземной дали
сквозь эту трубу световую
тоске окаянной земли!..

* * *

Молнии огненный ком!
В память ударил гром,
и в громе гремят слова:
Микель Анжело!.. Егова!..

Я в урагане органа
перелетаю моря,
под потолком Ватикана
снова блуждаю я.

Вот он холодный и ярый
воли Господней пожар:
чиркает пальцем по шару, —
и кубарем кружится шар.

Этим перстом, вот так,
как кружишь ты шар земной,
всем нам подашь ты знак,
Господи Боже мой!
Пламя последней зари
рухнет с последних высот,
ты же кивнешь: Говори,
этот, и эта, и тот!..

И взвоем мы наперебой,
и с птичьим свистом, с визгом псов,
мешаясь, закипит прибой
отчаявшихся голосов.

И я тихонько запою
со всеми в этот судный час,
чтоб душу выкричать свою
в последний раз, в последний раз, —

пока предсмертной хрипоты
оркестра твоего и хора
перстом не остановишь ты,
прообраз грозный дирижера…

* * *

Он палочку опустил. Сейчас
задыхающееся presto
оборвется в громах оркестра…

Он палочку сломал, сгоряча,
напрасно хлеща, колотя, стуча
по глупой доске пюпитра.

Кто дует, кто дует в английский рожок?
Откуда дьявольский этот смешок,
тоскливый, гугнивый и хитрый?..

Эстрада пуста. Барабанный бой
тараторит дробью мелкой.
Эстрада пуста. Сами собой
тарарахают тарелки.

Эстрада пуста… А виолончель
струит свой медвяный, медлительный хмель,
чтоб досмерти негой занежить, —

и в громоклокочущей тьме встает,
взлетает, сшибается, скачет, ползет,
кипит звуковая нежить…

Не может, не может он заколдовать,
не может ко сну приневолить опять
им самим расколдованный голос!

Голоса, голоса, голоса, голоса…
Надо лбом его дыбом встают волоса,
вижу я, как встает каждый волос.

И к залу лицо обращает он,
и глядит недвижно и дико, —
и темно-пустынный зал озарен
лишь бледностью бледного лика.
136.

Чуть коснулась, — пал засов железный,
и проснулся сумасшедший дом,
и, почуявши дыханье бездны,
одержимые взыграли в нем.

Не твоя ль, тюремщик неуемный,
на шесте у входа голова?..
О, твой страшный дух, о, дух твой темный,
музыка! Разрыв-трава!

137.

О, чудный час, когда душа вольна
дневную волю вдруг переупрямить!
Вскипит, нахлынет темная волна, —
и вспомнит все беспамятная память:

зашли Плеяды… Музыка легка…
Обрывист берег… В море парус сирый…
И не по-женски страстная рука
сжимает выгиб семиструнной лиры…

Гвоздики темные. От солнца ль томный жар?
Или от этой, чей так черен волос,
чей раскаленный одичалый голос
выводит песню в дребезге гитар?..

И вновь иду. Пустынно. Скуден цвет
под белым небом… Степи… Взор — свободен…
Ах, смертному так много тысяч лет,
и у души бездомной столько родин!

Иду… Над бездной клехтанье орла,
по волнам лет разбойничьей фелюги, —
и надо всем, как черных два крыла,
крутых бровей приближенные дуги.

1917

138.

Разве мыслимо рысь приручить,
что, как кошка, ластишься ты?
Как сумела улыбка смягчить
роковые твои черты!

Так актрисе б играть баловниц:
не глядит и глядит на вас
из-под загнутых душных ресниц
золотистый цыганский глаз.

Это злое затишье — к грозе:
так же тихо было, когда
«Ты сам черт,» — произнес дон Хозе,
и Кармен отвечала: «Да».

139.

«О, Боже мой, кто это? Входит. Сбежали
улыбки с улыбчивых лиц.
По сердцу прошла бахрома черной шали
и черно-махровых ресниц.

Скажи, отчего мне так страшно и мило,
что роза в зубах у нее?
Ах, с розою вместе она защемила
зубами и сердце мое!

И золота столько на ней, как на ризе,
Бровь выгнута, как ятаган…»
— Ты разве не слышал о Бари Кральизе,
великой царице цыган?

140.

Опять, как раненая птица,
забилась на струнах рука.
Нам надо допьяна напиться,
моя тоска!

Ах, разве этот ангел черный
нам, бесприютным, ї не сестра?
Я слышу в песне ветр упорный
и дым костра.

Пылают облака над степью,
кочевье движется вдали
по грустному великолепью
пустой земли.

Томи, терзай, цыганский голос,
и песней досмерти запой, —
не надо, чтоб душа боролась
сама с собой!

1916

141.

Оттого в моем сердце несветлом
закипает веселый стих,
что пахнет костром и ветром
от волос твоих.

Закрываю глаза и вижу:
темный табор, и ночь, и степь.
Блестит под месяцем рыжим
на медведе цепь.

Там, я знаю, твои прабабки
вековали свой век простой,
варили на жабьей лапке
колдовской настой.
И умели они с колыбели
и любить, и плясать, и красть.
В их смуглой душе и теле
рокотала страсть.

Там, в семье твоей, юноша каждый,
завидя соперника, знал,
как в сердце вонзить и дважды
повернуть кинжал…

Оттого в моем сердце несветлом
закипает веселый стих,
что пахнет костром и ветром
от волос твоих.

142.

Л.В.Эрарской

Никнет цветик на тонком стебле…
О, любимая, все, что любила я
и покину на этой земле,
долюби за меня, моя милая, —

эти ласковые лепестки,
этот пламень, расплесканный по небу,
эти слезы (которых не понял бы
не поэт!) — упоенье тоски.

И в степи одинокий курган,
и стиха величавое пение,
но разнузданный бубен цыган
возлюби в этой жизни не менее…

Розовеют в заре купола,
над Москвой разлетаются голубию
О, любимая, больше всего люби
повечерние колокола!

143.

Нет спутника сердцу неистовому,
друга нет у меня.
Не в дом мой путь и не из дому:
дома нет у меня.

Мой путь под грозой и под радугой
по великой земле,
тоске моей не нарадуюсь
на великой земле.

144.

Разве полночь такая — от Бога?
В путь какой ухожу я одна?
Будто кошка перебежала дорогу,
надо мною перелетела луна.
В ночь такую надежнее петли,
яды жгучей, быстрее курки.
Я не знаю — мне зарыдать ли, запеть ли
от моей неизбывной тоски…

Там над домом с певучей дверцей
тот же голос поет ветровой,
но ведь не к кому полететь тебе, сердце,
под октябрьской летучей луной!

145.

Священно не страстное ложе,
но хлеб, преломляемый гостем
за трапезой в дружеский час.

Беспамятная щебетунья,
из чьих только рук не клевала
по зернышку, лакомка, ты?

А я-то, как в храме под праздник,
все свечи в дому засветила,
когда ты влетела ко мне…

146.

Когда забормочешь во сне,
и станет твой голос запальчив,
я возьму тебя тихо за пальчик
и шепну: «Расскажи обо мне, —
как меня ты, любовь моя, любишь?
Как меня ты, мой голубь, голубишь?»

И двери, закрытой дотоль,
распахнутся страшные створки.
Сумасшедшей скороговоркой
затаенная вырвется боль, —
и душа твоя, плача, увидит,
как безумно она ненавидит.

24 декабря 1919

147.

Не придут и не все ли равно мне, —
вспомнят в радости, или во зле;
под землей я не буду бездомней,
чем была я на этой земле.

Ветер, плакальщик мой ненаемный,
надо мной вскрутит снежную муть…
О, печальный, далекий мой, темный,
мне одной предназначенный путь!

1917

148.

Ни до кого никому никогда
не было, нет и не будет дела.
Мчатся под небом оледенелым
— Куда? Люди знают куда! —
огнедышащие поезда.
Некогда, некогда, некогда — так,
скороговоркой железною, в такт
сердцебиению мира!..
Громче греми, громыхающий ад:
скоро во мраке заблаговестят
трубы прощального пира!..

149.

Жизнь моя! Ломоть мой пресный,
бесчудесный подвиг мой!
Вот с — с телом бестелесным,
с Музою глухонемой…

Стоило ли столько зерен
огненных перемолоть,
чтобы так убого-черен
стал насущный мой ломоть?

Господи! Какое счастье
душу загубить свою,
променять вино причастья
на Кастальскую струю!

150.

Я ль не молилась, — отчего ж
такая тьма меня постигла,
и сердце, как пугливый еж,
навстречу всем топорщит иглы?

Не мучь меня, не тормоши:
здесь неба нет, над этой крышей.
Сквозь страшный обморок души
я даже музыки не слышу.

151.

Машеньке

За что мне сие, о Боже мой?
Свет в моем сердце несветлом!
Ты — как стебелечек, ветром
целуемый и тревожимый.

Блаженнее безнадежности
в сердце своем не запомню.
Мне, грешной во всем, за что мне
отчаяние от нежности?
26 февраля 1916
152-156. СНЫ

1.

Только в снах, прерываемых стоном,
чтобы не умереть во сне,
на такой певучей волне,
над таким голубым затоном,
всею грудью так вольно дыша
покачивается душа.

2.

Я не умерла еще,
я еще вздохну,
дай мне только вслушаться
в эту тишину,
этот ускользающий
лепет уловить,
этот уплывающий
парус проводить…
И ныряют уточки
в голубой воде,
и на тихой отмели
тихо, как нигде…

7 января 1924

3.

С.З.Федорченко

Я иду куда-то.
Утро, и как будто
в сапожки крылатые
дивно я обута.
Ясность на поляне
и святая свежесть.
Воздух так и тянет,
и земля не держит.
Каждый цветик — зрячий,
вся листва — сквозная!
И как будто плачу я,
а о чем, не знаю.
И береза в проседи
чуткий лист колышет…
Вы о чем-то просите,
а о чем — не слышу.

12 декабря 1925

4.

Мне снилось: я отчаливаю,
а ты на берегу,
и твоему отчаянью
помочь я не могу.
И руки изнывающие
простерла ты ко мне
в такой, как никогда еще
певучей, тишине…

Май 1924

5.

Изнутри просияло облако.
Стало вдруг светло и таинственно, —
час, когда за случайным обликом
проявляется лик единственный!

Ухожу я тропинкой узенькой.
Тишина вокруг, как в обители.
Так бывает только от музыки
безнадежно и упоительно.

И такие места знакомые…
Сотни лет, как ушла я из дому,
и вернулась к тому же дому я,
все к тому же озеру чистому.

И лепечет вода… Не ты ль меня
окликаешь во влажном лепете?..
Плачут гусли над озером Ильменем,
Выплывают белые лебеди.

16 декабря 1925

157.

Аделаиде Герцык

Без посоха и странничьей котомки
последний путь не муслится поэту,
но, все оставивши, без них уйду я в путь.

На немудреное крыльцо, на землю эту,
где некогда звучал мой голос ломкий,
приду глазами вещими взглянуть.

Я в детскую войду и вновь открою
на запад обращенное оконце:
таким же заревом тогда пылала твердь,

и обагренное закатывалось солнце…
А я мечтать училась, что герою
кровавая приличествует смерть.

158.

У каждого есть свой крылатый час,
и в каждом скрыта творческая завязь,
пусть никогда от прозорливых глаз
прекрасного не застит зависть.
Пусть не тебе дарует лучший дар
неблагодарная, изменчивая Муза, —
умей в других лелеять чудный жар
и с ревностью не заключай союза.

159. ОТРЫВОК

И вдруг случится ї как, не знаешь сам,
хоть силишься себя переупрямить,
но к старшим братьям нашим и отцам
бесповоротно охладеет память, —
и имена твердишь их вновь и вновь,
чтоб воскресить усопшую любовь.

Соседи часто меж собой не ладят:
живя бок о бок видишь лишь грехи.
Не от того ль отца роднее прадед?
Не от того ль прадедовы стихи
мы набожно читаем и любовно,
как не читал их сын единокровный?..

Молчанье — мой единственный наперсник.
Мой скорбный голос никому не мил.
Коль ты любил меня, мой сын, иль сверстник,
то уж давно, должно быть, разлюбил…
Но, современницей прожив бесправной,
нам Павлова прабабкой стала славной.

3 октября 1925

160.

Что нашим дням дала я?.. Просто —
дала, что я могла отдать:
сегодня досчитала до ста
и надоело пульс считать.

Дар невелик. Быть может, подло,
что мне не страшно, не темно,
что я себе мурлычу под нос,
смотря в пушистое окно:

«Какой снежок повыпал за ночь
и как по первой пороше
кататься хочется на саночках
освободившейся душе!»

27 ноября 1925

161.

Е.К.Герцык

Кто разлюбляет плоть, хладеет к воплощенью:
почти не тянется за глиною рука.
Уже не вылепишь ни льва, ни голубка,
не станет мрамором, что наплывает тенью.

На полуслове — песнь, на полувзмахе — кисть
вдруг остановишь ты, затем что их — не надо…
Прощай, прощай и ты, прекрасная корысть,
ты, духа предпоследняя услада!

1923

Категории: Сборники стихов

Добавить комментарий

Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.