Стихи последних лет (1928-1933)

14.09.2011

(1928-1933)

ПОЭТ Остановись…
—- Мне некогда.
ПОЭТ Вернись обратно.
—- Мне незачем.
ПОЭТ Вернись, вернись!

215. ПРОЛОГ

ГОЛОС Огромный город. Ветер. Вечер.
Во мраке треплются огни,
и ты, безумец, в первом встречном
идешь искать себе родни.
Смирись, поэт, и не юродствуй,
привыкни к своему сиротству
и окриком не тормоши
тебе не внемлющей души.

ПОЭТ Прохожий, проходящий мимо!
Не радуясь и не скорбя,
куда спешишь ты, одержимый,
беглец от самого себя?
Кто б ни был ты, хотя бы недруг,
в душе своей, в дремучих недрах, —
мычаньем, если ты немой,
ответь, ответь на голос мой!

ГОЛОСА Мы грохотом оглушены,
и в этом городе огромном
грозней, пронзительнее грома
нам дуновенье тишины.
Тебе не по дороге с нами,
ты нас опутываешь снами,
ты нас тревожишь вышиной,
ты нас стреножишь тишиной.
Что даже от себя таим,
ты вслух произносить дерзаешь.
На сверстничество притязаешь
ты с веком бешеным твоим,
но ты не этих дней ровесник:
другие дни ї другие песни.
Не время, путник, в час такой
нас околдовывать тоской!

ПОЭТ Какая скорбь, удар, увечье
должны сразить вас в этот час,
чтоб стало слово человечье
понятно каждому из вас?
Ну, что же, юность, разглагольствуй,
потешь свое самодовольство…
Но ты, кто прячешься в тени,
но ты мне руку протяни!

—- …………………..

ПОЭТ Не узнаешь? Поэт? Собрат мой!

—- Не узнаю.

ПОЭТ Остановись…

—- Мне некогда.

ПОЭТ Вернись обратно.

—- Мне незачем.

ПОЭТ Вернись, вернись!

—- Зачем? Чтоб вместе ныть и хныкать,
и выкликать, и горе мыкать?
Довольно! Зубы стиснул я.
«На кой мне черт душа твоя?»

ПОЭТ Разодранное в клочья небо,
и эта взвихренная тьма…
И это небо — тоже немо,
и все вокруг сошло с ума!
Не надвигайтесь, злые тени,
отхлынь, ужасное смятенье!
В последний раз кричу, шепчу:
Поймите…

Январь-февраль 1928

216. В ФОРТОЧКУ

Коленями — на жесткий подоконник
и в форточку — раскрытый, рыбий рот!
Вздохнуть… вздохнуть… Так тянет кислород
из серого мешка еще живой покойник,
и сердце в нем стучит: пора, пора!
И небо давит землю грузным сводом,
и ночь белесоватая сера,
как серая подушка с кислородом…

Но я не умираю. Я еще
упорствую. Я думаю. И снова
над жизнию моею горячо
колдует требовательное слово.
И, высунувши в форточку лицо,
я вверх гляжу ї на звездное убранство,
на рыжее вокруг луны кольцо —
и говорю так, никому, в пространство:

«Как в бане испаренья грязных тел,
над миром испаренья темных мыслей,
гниющих тайн, непоправимых дел
такой проклятой духотой нависли,
что, даже настежь распахнув окно,
дышать душе отчаявшейся — нечем!..
Не странно ли? Мы все болезни лечим:
саркому и склероз, и старость… Но
на свете нет еще таких лечебниц,
где лечатся от стрептококков зла…
Вот так бы, на коленях, поползла
по выбоинам мостовой, по щебню
глухих дорог — куда? Бог весть, куда!
В какой-нибудь дремучий скит забытый,
чтобы молить прощенья и защиты —
и выплакать, и вымолить… Когда б
я знала, где они, — заступники, Зосимы,
и не угас ли свет неугасимый?..»
Светает. В сумерках оголены
и так задумчивы дома. И скупо
над крышами поблескивает купол
и крест Неопалимой Купины…
И где-нибудь на западе, в Париже,
в Турине, в Гамбурге ї не все ль равно?
Вот так же высунувшись в душное окно,
дыша такой же ядовитой жижей,
и, силясь из последних сил вздохнуть,
стоит, и думает, и плачет кто-нибудь
не белый, и не красный, и не черный,
не гражданин, а просто человек,
как я, быть может, слишком непроворно
и грустно доживающий свой век.

Февраль-март 1928

217.

Трудно, трудно, брат, трехмерной тенью
в тесноте влачить свою судьбу!
На Канатчиковой ї переуплотненье,
и на кладбище уж не в гробу,
не в просторных погребах-хоромах, —
в жестяной кастрюльке прах хоронят.

Мир совсем не так уже обширен.
Поубавился и вширь и ввысь…
Хочешь умереть? — Ступай за ширму
и тихонько там развоплотись,
скромно, никого не беспокоя,
без истерек, — время не такое!

А умрешь, вокруг неукротимо
вновь «младая будет жизнь играть»:
день и ночь шуметь охрипший примус,
пьяный мать, рыгая поминать…
Так-то! Был сосед за ширмой, был да выбыл,
не убили, — и за то спасибо!

Февраль 1929

218.

Высокая волна тебя несет,
как будто и не спишь, а снится…
И все — хрустальное и хрупкое… И все
струится.

О, как высок над головой зенит,
как в дни блаженные, дни райские, дни оны,
и воздух так прозрачен, что звенит
стеклянным звоном.

И в эти светы, отсветы, свеченья
и в эти звоны звуковых течений
ты проплываешь, обворожена,
сама уже — и свет — и звук — и тишина.

Март 1929

219. ПЕСНЯ

От больших обид — душу знобит,
от большой тоски — песню пою.
Всякая сосна — бору своему шумит,
ну, а я кому — весть подаю?

Знаю, — не тебе, молодая поросль:
порознь взошли, да и жить нам порознь.
Сверстники мои! Други! Перестарочки!
И шумели б мы, и молчали б рядышком…
Сколько же вас тут на корню повалено,
широко вокруг пролегла прогалина.

От больших обид — душу знобит,
от большой тоски — песню пою.
Всякая сосна — бору своему шумит,
ну, а я кому — весть подаю?

11 апреля 1929

220.

Марине Баранович

Ты молодая, длинноногая! С таким
на диво слаженным, крылатым телом!
Как трудно ты влачишь и неумело
свой дух, оторопелый от тоски!

О, мне знакома эта поступь духа
сквозь вихри ночи и провалы льдин,
и этот голос, восходящий глухо
Бог знает, из каких глубин.

Я помню мрак таких же светлых глаз.
Как при тебе, все голоса стихали,
когда она, безумствуя стихами,
своим беспамятством воспламеняла нас.

Как странно мне ее напоминаешь ты!
Такая ж розоватость, золотистость,
и перламутровость лица, и шелковистость,
такое же биенье теплоты.

И тот же холод хитрости змеиной
и скользкости… Но я простила ей,
и я люблю тебя, и сквозь тебя, Марина,
виденье соименницы твоей.

Осень 1929

221.

Вере Звягинцевой

Так как же так, не с этими, не с теми…
Звягинцева

Я издали слежу ї прости мне отдаленье:
так дальнозоркой старости видней —
я издали слежу за буйным поколеньем
и за тоской неопытной твоей.

Ты окликаешь лепетом и стоном,
но, как пускающийся в даль пловец
не внемлет голосам русалочьим истомным,
так окликов твоих не слушает юнец.

Ты к сверстникам метнешься, — от докуки
кто хмурит бровь, кто под шумок зевнет:
им незачем, им некогда! И вот
ты обессиленные опускаешь руки

в недоуменьи над своей судьбой…
А впереди — и хлад, и вихрь, и темень.
«Так как же так, не с этими, не с теми?»
Не потому ль, дитя, что ты сама с собой.

15 августа 1929. Абрамцево

222.

В крови и в рифмах недостача.
Уж мы не фыркаем, не скачем,
не ржем и глазом не косим —
мы примирились с миром сим!

С годами стали мы послушней.
Мы грезим о тепле конюшни,
и, позабыв безумства все,
мы только помним об овсе…

Плетись, плетись, мой мирный мерин!
Твой шаг тяжел, твой шаг размерен,
и огнь в глазах твоих погас,
отяжелелый мой Пегас!

6 октября 1931

223.

Марии Петровне Максаковой

Бывает разве средь зимы гроза
и небо синее, как синька?
Мне любо, что косят твои глаза,
и что душа твоя с косинкой.

И нравится мне зябкость этих плеч,
стремительность походки бодрой,
твоя пустая и скупая речь,
твои русалочьи, тугие бедра.

Мне нравится, что в холодке твоем
я, как в огне высоком, плавлюсь,
мне нравится — могу ль сознаться в том! —
мне нравится, что я тебе не нравлюсь.
9 октября 1931

224.

На исходе день невзрачный,
наконец, пришел конец…
Мой холодный, мой невзрачный,
стих мой, лед мой — ясенец!

Никому не завещаю
я ненужное добро.
Для себя лишь засвечаю
хрустали и серебро, —

и горит моят лампада,
розовея изнутри…
Ну, а ты, кому не надо,
ты на пир мой не смотри…

Здесь полярный круг. Недаром
греюсь на исходе дня
этим сокровенным жаром
застекленного огня.
22-23 октября 1931

225.

И вправду угадать хитро,
кто твой учитель в мире целом;
ведь пущенное вдаль ядро
не знает своего прицела.

Ну, что же — в темень, в пустоту,
а проще: в стол, в заветный ящик —
лети, мой стих животворящий,
кем я дышу и в ком живу!

На полпути нам путь пресек
жестокий век. Но мы не ропщем, —
пусть так! А все-таки, а в общем
прекрасен этот страшный век!

И пусть ему не до стихов,
и пусть не до имен и отчеств,
не до отдельных одиночеств, —
он месит месиво веков!
26 октибря 1931

226.

В синеватой толще льда
люди прорубили прорубь:
рыбам и рыбешкам ї продух,
водочерпиям — вода,
выход — путнице усталой,
если напоследок стало
с жизнью ей не по пути,
если некуда идти!
26 октября 1931

227.

Гони стихи ночные прочь,
не надо недоносков духа:
ведь их воспринимает ночь,
а ночь — плохая повитуха.

Безумец! Если ты и впрямь
высокого возжаждал пенья,
превозмоги, переупрямь
свое минутное кипенье.

Пойми: ночная трескотня
не станет музыкой, покуда
по строкам не пройдет остуда
всеобнажающего дня.
3 ноября 1931

228. ПОСВЯЩЕНИЕ НА ОПЕРНОМ ЛИБРЕТТО

М.П.Максаковой

Тебе — сюда, а мне — отсюда.
Но на пороге, уходя
земное маленькое чудо,
хочу приветствовать тебя.

Прими же этот дар любовный,
пусть чувства оживит твои
рассказ живой и полнокровный
о кознях мстительной любви.

До сей поры ее разгара
не знал прохладный полдень твой…
Вздохни ї и расцвети, Гюльнара,
о, встрепенись, «бюль-бюль мой». Пой!
14 ноября 1931

229.

Бог весть, из чего вы сотканы,
вам этот век подстать.
Воители!.. А все-таки,
а все-таки, будут отроки,
как встарь, при луне мечтать.

И вздрагивать от музыки, —
от знойных наплывов тьмы,
и тайно водиться с музами,
и бредить, как бредили мы.

Для них-то, для этих правнуков —
для тех, с кем не встречусь я,
вот эта моя бесправная,
бесприютная песня моя.
19 ноября 1931

230. ЦЫГАНСКАЯ ПЕСНЯ

Максаковой

Знаю, кем ты бредишь, милый!
230. ЦЫГАНСКАЯ ПЕСНЯ

Знаю, кем ты бредишь, милый!
И вздыхаешь ты о ком:
и тебя я опалила
этим знойным холодком.

Не скрывайся, не усердствуй, —
все равно придешь ты вновь,
укусила прямо в сердце
нас цыганская любовь.

Весело мне в этот вечер,
я — как майская гроза…
Ты запомнишь эти плечи
и раскосые глаза!
29 января 1932

231.

Что это значит — «седьмое небо»?
Ярус, идущий вглубь высоты?
Что-то вроде райка в театре,
энтузиастов тесный предел?

Есть свое небо и у амебы,
с сонмом своих амебных святых,
есть и герои, и Клеопатры,
пафос любви и безумных дел.

Скучно, ах, скучно жить под небом,
даже, пожалуй, скучней под седьмым.
1932. Кашин

БОЛЬШАЯ МЕДВЕДИЦА
(январь-март 1932)

232.

Нет такой загадки тонкой,
нету хитрости, которой
я понять бы не могла, —
отчего ж держусь сторонкой,
мысли отвожу и взоры
я от левого угла.

Это зона телефога,
зона головокруженья,
зона непонятных дел,
где особые законы
тяготенья, притяженья
и отталкиванья тел.

Я бы физика спросила —
пусть мне объяснит научно
этот феномен чудной:
что за роковая сила
неизменно, злополучно
в том углу владеет мной?

Позвонить? Эх, будь, что будет!
Надо быть смелее, право, —
«Дайте-ка мне АТС…»
Строгий физик не осудит:
я звоню не для забавы, —
здесь научный интерес.
Январь 1932

233.

Я, как слепая, ощупью иду
на голос твой, на теплоту, на запах…
Не заблужусь в Плутоновом саду:
где ты вошла — восток, где скрылась — запад.

Ну, что ж, веди меня, веди, веди
хотя б сквозь все круговороты ада
на этот смерч, встающий впереди,
другого мне Вергилия не надо!
4 февраля

234.

Мне снишься ты, мне снится наслажденье…
Баратынский

Глаза распахнуты и стиснут рот.
И хочется мне крикнуть грубо:
«О, бестолковая! Наоборот, —
закрой, закрой глаза, открой мне губы!»

Вот так, мучительница… Наконец!..
Не будем торопиться всуе.
Пускай спешит неопытный юнец, —
люблю я пятилетку в поцелуе!
Февраль

235.

Ветер из Виоголосы!
О, мой друг седоволосый,
настежь распахни окно —
пусть седые пряди треплет,
пусть взыграет в сердце трепет,
пусть согреется оно!

Жаркая Виоголоса!
Жители там ходят босы
и без чопорных одежд.
Губы женщин там алее,
да и кто там не лелеял
самых пламенных надежд!

Щедрая Виоголоса!
Там целуются без спроса,
там у женщин нрав таков,
что, целуя их, смеешься,
что, целуя, не наткнешься
ты на частокол зубов.
24 февраля 1932

236.

В начале пятая глава
(а их, как будто бы, сто двадцать) —
уж обрываются слова,
уже им некуда деваться
от рока, от себя самих,
от обступившего молчанья, —
и немота, и встреча их
уж без пяти минут свиданье!

А после — ночь… И оба врозь,
и оба мечутся, тоскуя,
и сердце прожжено насквозь
ожогом первым поцелуя…
О, друг мой! Вот закладка где,
вот до чего я дочитала,
(проворна я к своей беде) —
не начинать же мне сначала!

Опять о том, как пили чай,
как чинно восседали рядом,
как обменялись невзначай
каким-то сумасшедшим взглядом…
Давайте же читать вдвоем
роман «отменно длинный-длинный».
Хотите вместе мы начнем?
Но только прямо с середины!
24 февраля

237.

Седая голова. И облик юный.
237.

Седая голова. И облик юный.
И профиль Данта. И крылатый взгляд, —
и в сердце грусть перебирает струны:
ах, и люблю я нынче невпопад!

Но ты полюбопытствуй, ты послушай,
как сходят вдруг на склоне лет с ума…
Да, я хотела б быть покрепче и посуше,
как старое вино, — ведь я стара сама!

Чтоб время испарило эту сладость!
Довольно мне. Я не хочу хотеть!..
Счастливы те, кто успевают смладу
доискриться, допениться, допеть…

Я опоздала. Занавес опущен,
пустеет зала. Не антракт, — конец.
Лишь там, чем безнадежнее, тем пуще,
в райке еще безумствует глупец.
10 марта

238.

Ведь ты не добрая, не злая,
ведь ты, как сухостой, суха, —
зачем несу тебе, не знаю,
я семизвездие стиха.

Мою Медведицу Большую
кому я в руки отдаю!
Ни одесную, ни ошую
не быть тебе вовек в раю.

Не холодна ты, а прохладна,
не горяча ты, а тепла.
Зачем же ты волной громадной
в воображенье протекла?..

Но не пойми меня превратно!
Не проклиная, не скорбя,
я не беру даров обратно, —
что ж делать! Я люблю тебя!
13 марта

НЕНУЖНОЕ ДОБРО

239.

Да, ты жадна, глухонемая,
жадна, Адамово ребро!
Зачем берешь, не принимая,
тебе ненужное добро?

К чему тебе хозяйство это —
гремучая игра стихий,
сердцебиение поэта,
его косматые стихи?

Мы — дикари, мы — людоеды,
смотри же, помни: еду, еду…
Эх, «еду, еду — не свищу,
а как наеду, не спущу.»
24 марта

240.

Жить, даже от себя тая,
что я измучена, что я
тобой, как музыкой, томима!
Жить невпопад и как-то мимо,
но сгоряча, во весь опор,
наперерез, наперекор —
и так, на всем ходу, с разбегу
сорваться прямо в смерть, как в негу.
24 марта

241.

Моя любовь! Мой демон шалый!
Ты так костлява, что, пожалуй,
позавтракав тобой в обед,
сломал бы зубы людоед.

Но я не той породы грубой
(к тому ж я несколько беззуба),
а потому, не теребя,
губами буду есть тебя!
Март

242.

Вам со стороны виднее —
как мне быть, что делать с ней,
с той, при ком я пламенею,
с той, при ком я леденею,
с …… еееевой моей?

Ееее, ееее —
как поют четыре Е!
Каждое из них лелею,
и от каждого хмелею, —
не житье, а житие!

Слышу музыку во сне я:
«Ееее» стонет стих.
Водяница! Лорелея!
О, как сладко я болею
прозеленью глаз твоих!
Март

243.

Мне кажется, нам было бы с тобой
так нежно, так остро, так нестерпимо…
Не оттого ль в строптивости тупой,
не откликаясь, ты проходишь мимо?

И лучше так! Пускай же хлынет мгла,
и ночь разверзнется еще бездонней, —
а то я умереть бы не могла:
я жизнь пила бы из твоих ладоней!

Какие б сны нам снились наяву,
какою музыкой бы нас качало —
как лодочку качает у причала!..
Но полно. Проходи. Я не зову.
Март

244.

Вижу: ты выходишь из трамвая — вся любимая,
ветер веет, сердцу навевая — вся любимая!
Взгляда от тебя не отрываю — вся любимая!
И откуда ты взялась такая — вся любимая!
Ты — орлица с ледников Кавказа, — где и в зной зима,
ты, неся сладчайшую заразу, — не больна сама,
ты, любовнику туманя разум, — не сойдешь с ума,
все пять чувств ты опьяняешь сразу — вся любимая!
Апрель

245.

До Родиона-ледолома,
245.

До Родиона-ледолома,
за тринадцать дней вперед,
дрогнуло речное лоно,
затрещал упрямый лед.

Не ходила я на реку,
только по примете некой
знала я наверняка,
что вот-вот пойдет река,

что сквозь лед тепло струится
и под тесные струи
подставляет водяница
бедра стройные свои,

что природа в непокое,
что хмельно ее вино, —
что сейчас пойдет такое,
от чего в глазах темно!
20 апреля 1932

246.

Измучен, до смерти замотан,
но весь — огонь, но весь — стихи, —
и вот у ног твоих он, вот он
косматый выкормыш стихий!

Его, как голубка, голубишь,
подергиваешь за вихор,
и чудится тебе: ты любишь,
как не любила до сих пор.

Как взгляд твой пристален и долог!
Но ты глазам своим не верь.
И помни: ни один зоолог
не знает, что это за зверь.
Май

247.

Сквозь все, что я делаю, думаю, помню,
сквозь все голоса вкруг меня и во мне,
как миг тишины, что всех звуков огромней,
как призвук, как привкус, как проблеск во тьме, —
как звездами движущее дуновенье, —
вот так ворвалась ты в мое бытие, —
о, радость моя! О, мое вдохновенье!
О, горькое-горькое горе мое!

248.

О, как мне этот страшный вживень выжить,
чтоб не вживался в душу, мысли, кровь!
Из сердца вытравить, слезами выжечь
мою болезнь, ползучий рак, — любовь!

Бежать, бежать, бежать, глаза зажмуря!
Куда? Бог весть куда, но только прочь
от этой огненной подземной бури,
что о полночь с цепи спускает ночь!
Июнь

249. К САМОЙ СЕБЕ

Когда перевалит за сорок,
поздно водиться с Музами,
поздно томиться музыкой,
пить огневое снадобье, —
угомониться надобно:
надобно внуков няньчить,
надобно путь заканчивать,
когда перевалит за сорок.

Когда перевалит за сорок
нечего быть опрометчивой,
письма писать нечего,
ночью бродить по дому,
страсть проклинать подлую,
нечего верить небыли,
жить на седьмом небе,
когда перевалит за сорок.

Когда перевалит за сорок,
когда перевалит за сорок,
мы у Венеры в пасынках,
будь то в Москве иль в Нью-Йорке,
выгнаны мы на задворки…
Так-то, бабушка Софья, —
вот-те и вся философия,
когда перевалит за сорок!
2-9 августа. Кашин

250.

Не спрашивай, чем занемог
и почему поэт рассеян:
он просто с головы до ног,
насквозь тобой оведенеен!

251.

Восход в дыму, и тусклый закат в дыму,
и тихо так, как будто покойник в дому,
и люди бродят, шепотом говорят:
«Леса горят, ох, леса горят!»

И ночь пришла, дремуча, как бред, душна.
В горящих джунглях накрик кричит душа,
в горящих джунглях ревмя ревет зверье,
в горящих джунглях сердце горит мое.

О, в эту ночь, в последнюю на земле,
покуда жар еще не остыл в золе,
запекшимся ртом, всей жаждой к тебе припасть,
моя седая, моя роковая страсть.
8-9 августа. Кашин

252.

Выпросить бы у смерти
годок, другой.
Только нет, не успеть мне
надышаться тобой.

И доживу хоть до ста,
моя напасть,
не налюбуюсь досыта,
не нацелуюсь всласть.

Вот и гляжу и таю,
любовь моя,
видно уж ты такая
ненаглядная!
21 августа

253.

Нет мне пути обратно!
Накрик кричать от тоски!
бегаю по квадратам
шахматной доски.

Через один ступаю:
прочие — не мои.
О, радость моя скупая,
ты и меня раздвои, —

чтоб мне вполмеры мерить,
чтобы вполверы верить,
чтобы вполголоса выть,
чтобы собою не быть.
27 сентября

254.

Прямо в губы я тебе шепчу — газелы,
я дыханьем перелить в тебя хочу — газелы.
Ах, созвучны одержимости моей — газелы.
Ты, смотри же, разлюблять не смей — газелы.
Расцветает средь зимы весна — газелой,
пробудят и мертвого от сна — газелы,
бродит, колобродит старый хмель — газелы, —
и пою тебя, моя газель, — газелой!
Октябрь

255.

Дай руку, и пойдем в наш грешный рай!..
Наперекор небесным промфинпланам
для нас среди зимы вернулся май
и зацвела зеленая поляна,

где яблоня над нами вся в цвету
душистые клонила опахала,
и где земля, как ты, благоухала,
и бабочки любились налету…

Мы на год старше, но не все ль равно —
старее на год старое вино,
еще вкусней познаний зрелых яства.
Любовь моя! Седая Ева! Здравствуй!
Ноябрь

256.

Без оговорок, без условий
принять свой жребий до конца,
не обрывать на полуслове
самодовольного лжеца.

И самому играть во что-то:
в борьбу, в любовь, во что горазд,
покуда к играм есть охота,
покуда ты еще зубаст.

Покуда правит миром шалый
какой-то озорной азарт
и смерть навеки не смешала
твоих безвыигрышных карт.

Нет! К черту! Я сыта по горло
игрой — Демьяновой ухой.
Мозоли в сердце я натерла
и засорила дух трухой —

вот что оставила на память
мне жизнь — упрямая игра, —
но я смогу переупрямить
ее проклятую! Пора!
2 ноября

257. СЕДАЯ РОЗА

Ночь. И снег валится,
спит Москва… А я…
Ох, как мне не спится,
любовь моя!

Ох, как ночью душно,
запевает кровь…
Слушай, слушай, слушай!
Моя любовь:

серебро мороза
в лепестках твоих.
О, седая роза,
тебе — мой стих!

Светишь из-под снега,
роза декабря,
неутешной негой
меня даря.

Ну, что ж, умри,
умри теперь,
моя душа,
мой бич, мой зверь.

С тобой была я на краю,
с тобой бродила я в раю.
16-17 июня

258.

Она беззаботна еще, она молода,
еще не прорезались зубы у Страсти, —
не водка, не спирт, но уже не вода,
а пенистое, озорное, певучее Асти.

Еще не умеешь бледнеть, когда я подхожу,
еще во весь глаз твой зрачок не расширен,
но знаю: я в мыслях твоих ворожу
сильнее, чем в ласковом Кашине или Кашире.

О, где же затерянный этот в садах городок
(быть может, совсем не указан на карте?),
куда убегает мечта со всех ног
в каком-то шестнадцатилетнем азарте?

Где домик с жасмином и гостеприимная ночь,
и хмеля над нами кудрявые арки,
и жажда, которой уж нечем помочь,
и небо, и небо страстней, чем небо Петрарки.

В конце последней иль предпоследней весны
— о, как запоздала она, наша встреча! —
я вижу с тобой сумасшедшие сны,
в свирепом, в прекрасном пожаре сжигаю свой вечер!
26 декабря

259.

Тоскую, как тоскуют звери,
тоскует каждый позвонок,
и сердце, как звонок у двери,
и кто-то дернул за звонок.

Дрожи, пустая дребезжалка,
звони тревогу, дребезжи…
Пора на свалку! И не жалко
при жизни бросить эту жизнь…

Прощай и ты, Седая Муза,
огонь моих прощальных дней,
была ты музыкою музык
душе измученной моей!

Уж не склоняюсь к изголовью,
твоих я вздохов не ловлю, —
и страшно молвить: ни любовью,
ни ненавистью не люблю!
26 января 1933

260.

Ты помнишь коридорчик узенький
в кустах смородинных?
С тех пор, мечта, ты стала музыкой,
чудесной родиной.

Ты жизнию и смертью стала мне —
такая хрупкая —
и ты истаяла, усталая,
моя голубка!

Прости, что я, как гость непрошенный,
тебя не радую,
что я сама под страстной ношею
под этой падаю.

О, эта грусть неутолимая!
Ей нету имени…
Прости, что я люблю, любимая,
прости, прости меня!
5 февраля 1933

261.

«Будем счастливы во что бы то ни стало…»
Да, мой друг, мне счастье стало в жизнь!
Вот уже смертельная усталость
и глаза, и душу мне смежит.

Вот уж, не бунтуя, не противясь,
слышу я, как сердце бьет отбой.
Я слабею, и слабеет привязь,
крепко нас вязавшая с тобой.

Вот уж ветер вольно веет выше, выше,
все в цвету, и тихо все вокруг, —
до свиданья, друг мой! Ты не слышишь?
Я с тобой прощаюсь, дальний друг!
31 июля 1933. Каринское

Категории: Сборники стихов

Добавить комментарий

Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.